Благо еще, что шеф клиники нашел у меня весьма редкую фобофобию навязчивый страх страха. Описание этой медицинской редкости шеф вставил в свою диссертацию и за это скостил с меня шесть процентов своего гонорара. Мне повезло!
Похудевший, с трясущимися руками, я отправился к Хичкокам. Я знал, что тиражи майковских книжек достигли астрономических величин, но на моих финансах этот успех никак не отражался - контракт в свое время составили удивительно ловко.
Хичкок Самый Младший по-прежнему благоухал дешевыми духами. Как будто после издания «Гремучего Билла» он не мог приобрести полную цистерну лучших духов «Лориган-Коти». Жадный лицемер извивался всем своим телом, выражал миллион сожалений по поводу моего пребывания в психиатрической клинике, а в душе считал меня конченым человеком. Все же я выудил у него согласие издать новую серию фантастических романов.
Содрогаясь при одной мысли о вампирах и космических людоедах, я долго раздумывал, чем бы теперь начинить Майка. Мне показалось, что социальная фантазия, роман-утопия понравятся читателям. Кто не мечтает о лучшей жизни в этом худшем из миров! Я достал в библиотеке сильно запыленный «Билль о правах человека», фельетоны политических обозревателей и несколько, как мне думается, вполне разумных исследований о судьбах человечества. Не утерпев, я всунул в Майка горестные размышления о собственной судьбе и откровенные высказывания о деятельности Хичкоков и им подобных.
Майку удалось создать правдивую живописнейшую картину нашего будущего! О, это было пиршество логики и справедливости. Самое отрадное, что в этом будущем не нашлось места для Хичкоков. А также им подобных! Клянусь паяльником, Майк знал свое дело!
Хичкоки быстренько смекнули, что скандальное электронное пророчество Майка создаст им небывалую рекламу. Они спешно издали его и отделались штрафом, а я за «утерю лояльности, оскорбление святынь и злостное критиканство» просидел в федеральной тюрьме сто сорок четыре дня, имея удовольствие изготовлять каждый день дюжину безразмерных веревочных туфель для покойников.
Из окна камеры я увидел однажды, как световая реклама фирмы «Хичкок, Хичкок и сыновья» упорхнула на зеленых крылышках банкнот с крыши небоскреба. Теперь она болтается на привязных аэростатах, подсвечиваемая с земли тремя сотнями прожекторов. Для меня это горит в ночи памятник литературному гению моего Жестяного Майка. Но самого его уже не существует. Федеральные власти продали Майка на металлолом для покрытия судебных издержек. Будто не могли приспособить его для сведения концов с концами в федеральном бюджете или для сличения отпечатков пальцев… На металлолом! О санкта симплицитас! Святая простота! Не ведают, что творят!
…Теперь я умею вязать веревочные туфли. У меня есть мой старый паяльник. Я очень хорошо паяю. Большой опыт! Вам не надо чего-нибудь запаять, мистер? Нет? Извините. Я ухожу.
Когда на даче Жмачкина дрогнула земля и раздался пронзительный свист, будто где-то внизу прорвало клапан парового котла, сам Жмачкин находился далеко от места подземных происшествий. Он сидел в крохотной конторке магазина с не совсем грамотной вывеской «Скупка вещей от населения» и ненавидящими глазами в упор смотрел на очкарика-ревизора. Потом Жмачкин жалобно сморщился, тихо, но так, чтобы ревизор обязательно услыхал, ойкнул и стал медленно сползать со стула на выщербленный пол конторы. По дороге на пол он успел подметить, как испугался ревизор, как остановились его пальцы, листавшие до того момента испачканные копиркой квитанционные корешки. Лежа на полу, Жмачкин плотно закрыл глаза и застонал, потом принялся с надсадным хрипом выдувать из себя воздух. Хрипел он очень натурально, потому что был сильно простужен после того, как в пьяном виде заснул на кухне, привалившись спиной к распахнутому холодильнику.
Вскоре около колхозного рынка, где у самого входа тулился магазинчик Жмачкина, коротко гуднула «Скорая помощь». Фельдшерица в меховой шапке и белом халате наклонилась над Жмачкиным, пощупала пульс, щелкнула застежками чемодана-коробки. Коробка распалась на две части, показав склянки и металлические коробочки со шприцами. Сразу запахло аптекой и спиртом. Жмачкин сквозь прищуренные веки увидел фельдшерицыны ноги в черных чулках и сладко поежился…
В это время на его даче ворох влажных осенних листьев зашипел и разлетелся во все стороны. Из-под земли вырвался струйкой серо-белый пар. Влажная земля тоже зашипела, черные лужицы воды вокруг испарились, и вместо черной талой воды проступила серая, почти сухая земля. Эту сухую землю разодрала глубокая трещина, из которой, булькая и позванивая особым водяным звоном, прорвался фонтан из нескольких бледно-голубовато-зеленых струй. В голубых струях плясал желтый чистый лист клена.
…Хрустнула ампула, фельдшерица засучила рукав байковой рубахи, которую Жмачкин обожал за теплую уютность и даже стирал сам, но редко. В руку ужалил шприц, и сонная одурь начала растекаться по телу. «Скорая» его, разумеется, не забрала, да на такую удачу он и не рассчитывал, подстраивая ревизору психическую атаку. Фельдшерица сухо заметила: «Много пьете, гражданин Жмачкин», - и посоветовала ехать домой и полежать. Удрать, отсрочить хоть на день неприятное и щекотливое разбирательство с квитанционными книжками - только этого Жмачкин и желал, хотя в душе клял себя черными словами за трусость и бездельные увертки. Всю жизнь он кормился собственной наглостью, за наглость прятался, ею оборонялся и с нею наступал, нахальством и наглостью наживался. Очень удивился бы он, если кто-нибудь сказал ему, что нахальство его - просто безмерная и отчаянная трусость.